Книга детства. 1993 (9)
Т. Быстрова
Вдобавок поля ежегодно опыляли какой-то гадостью. Прилетал маленький фанерный самолетик и кружил целыми часами, обильно посыпая при этом окрестный лес. И река несла много грязи, удобрения во время ливней, конечно же, смывало в воду. Рассказывали о свинокомплексе, недолго просуществовавшем неподалеку от электростанции, тоже работавшей меньше десятка лет, о том, что подохших от болезни или другой напасти свиней сбрасывали прямо в воду, с тех пор вода испортилась.
Наконец, за маленькой речкой с двумя мостами неподалеку друг от друга, вставала на горке наша деревня. Часть ее была расположена внизу, у самой реки, промывшей в этом месте глубокое русло и оттого почти незаметной, всего дома три-четыре. Крайний дом стоял на отшибе метрах в пятидесяти от воды, это было неопасно, даже весной, вода разливалась по лугу на противоположном берегу, наш берег был высокий, обрывистый. В этом доме, вернее, в двух стоящих друг подле друга, домах, старом и новом, жила большая даже по тогдашним деревенским меркам семья: отец, мать и пятеро, потом шестеро, детей. Таких семей в деревне насчитывалось только две. Мать работала на ферме, отец был трактористом сначала, потом потерял руку до локтя, стал бригадиром. Не знаю, в чем заключались его обязанности, очевидно, в том, чтобы организовывать и следить, я помню его верхом на лошади, однорукого, неулыбчивого, часто в подпитии, и нас, собиравших украдкой горох, прятавшихся от него. Он ехал мимо, усатый, однорукий и, казалось, вечно злой, готовый к крику или драке, не глядя по сторонам и нас совсем не замечая. Чудо памяти состояло в том, что мы его боялись, будто бы помня те времена, когда за пару картофелин с поля можно было угодить в тюрьму. Он был огромный, крепкий, курил махорку, ругался и бил жену, как, впрочем, все мужчины в этом мире. На детей внимания не обращал, они росли сами по себе. Старшие сын и дочь, Саша и Лена, рано уехали из дому, как это делали большинство молодых людей, в какой-то из промышленных уральских городов, определились в маляры. Другие были шоферы, штукатуры, но это мало что меняло. Даже поступление в профтехучилище считалось большим достижением, знаний для продолжения образования не хватало, писать после школы толком не умели, по уровню развития слишком уступали городским сверстникам, - но не по жизненному опыту. Им было трудно в новой жизни, но они ехали прочь, прочь от непосильной работы, голода, грязи, неудобств, почти не замечаемых (пока не с чем сравнивать, неудобств не замечаешь), влекомые тем же неясным стремлением, духом беспокойства, грызущим изнутри денно и нощно, точившим здесь всех или почти всех. Кажется, и пьянство беспробудное шло от того же, не от скуки и безделья, которых попросту быть не могло, а от ясности стремления и неясности цели, от ощущения и незнания. В этом частично виновен горизонт, видимый, недосягаемый, скрытый плотным прозрачным воздухом. Этим заражаешься, не замечая.
Но вернемся к деревне. Старшие, уехавшие, не запомнились ничем, кроме редких, потом все более редких, приездов. За ними шла девочка, моя ровесница и тезка, но почти не подружка. Ей было некогда, все хозяйство, младшие дети и часть работы матери на ферме лежали на ней. Она очень рано стала взрослой в смысле включенности в бесконечный круговорот незаметных, но крайне необходимых домашних дел. И, похоже, не задумывалась, нужно ли это, просто делала, автоматически, день за днем: огород, прополка, поливка, скот, постирушка, печка, картошка, баня, огород... Она плохо училась, и это меня удивляло, ведь учиться казалось интересно и легко, а она рассказывала как бы мимоходом, как о чем-то естественном и несерьезном, о затяжных, длящихся иногда месяцами, пропусках занятий, когда нужно было сидеть с младшими и вести хозяйство. Мне это казалось непонятным и диким. Это напоминало рассказы из учебника истории о тяжелой жизни детей в дореволюционной России, но при чем здесь была действительность? Этого я понять и принять не могла. Она, как многие другие, рано бросила школу, и не похоже было, чтобы скучала по ней. Нам быстро стало не о чем говорить, при встречах чувствовались натянутость и смущение, хотя прежде несколько лет, примерно от шести до девяти, я сопровождала ее всюду, от дома до скотного двора, от клуба до магазина, и что-то так же, не задумываясь, делала с ней, это было интересно и необычно, как игра. Мы доили колхозных коров большими гудящими аппаратами с резиновыми присосками и разносили им корм, стараясь поддевать на вилы как можно больше. Убирали навоз, спихивая вонючие ошметки в специальную канавку, проходящую через весь коровник и не замечая при этом, насколько вывозились сами. А потом играли на просторном, пронизанном солнечными лучами чердаке и прятались в громадный ларь со специальной коровьей мукой, пахнувшей так же, как все остальное, сеном, летом и животными. Взвешивались на коровьих весах, отчаянно недобирая необходимых для процедуры килограммов, приходилось вставать по двое - по трое, чтобы осуществить задуманное. Ездили вместе с доярками в поле, пока они косили и складывали траву на телегу, мы носились рядом, а возвращались на пахучем возу, развалясь и сощипывая прямо ртом влажные и нежные стручки гороха. Вечерами, к нужному часу, мы торопились, как взрослые, на «работу». Пили молоко из ведра, перед тем как его сливали в большую жестяную флягу. Слушали матерки пастуха Веньки, громогласно заигрывавшего со всеми подряд, кого можно было отнести к женскому полу. Гладили шелковистые коровьи уши, так мило ходившие взад-вперед во время непрерывного процесса жевания. Первыми узнавали про ночные роды и разглядывали мокрого вылизанного матерью теленочка, еще не попавшего в отделение молодняка. Выслушивали шутки взрослых по поводу наших животноводческих успехов. Уставали и приходили снова. Разница состояла в том, что я всегда могла уйти - она нет. Говорят, она рано вышла замуж, лет в пятнадцать. Я удивлялась, узнав об этом, когда пыталась представить на ее месте себя. Не думаю, однако, чтобы это изменило что-либо в ее жизни.
Две ее младшие сестры, девочки-погодки, белоголовые, худые, с выпяченными животами, с какими-то непроходящими царапинами и коростами, с цыпками на руках и всегда босых ногах, нравились мне куда меньше. Или к тому времени, через два-три года, глаза мои уже стали иными? К моменту их выхода из совершенно непонимающего глупого возраста я уже подросла и всегда посматривала на них несколько отдаленно, со стороны. Они разговаривали междометиями и не всегда были чисты на руку, могли «попастись» в чужом огороде или взять, что плохо лежит. Младшего мальчика, Колю, я помню еще меньше, хотя почти с самого рождения его во всех играх таскали за собой. Мы играли в прятки в заброшенных домах и вместе ходили купаться. Однажды они попытались научить меня ездить верхом, но именно в тот момент, когда я забралась наверх, что-то случилось с подпругой. Седло сползло на бок, а вместе с ним и я, держа ноги в стременах. Хорошо, что лошадь попалась смирная и подождала, пока меня выпутали.
Рядом с их домом стоял маленький, на два окна, старый, серый от времени дом. Кто жил в нем, не помню. Но в деревьях висели качели, на которых мы иногда проводили целые часы. Там же чуть подальше, тоже под горой, был колодец. В самые первые приезды, когда еще не было водопровода, мы ходили туда с бабушкой за водой, довольно далеко, метров триста от нашего дома. На шесте закреплена была цепь с ведром. Единственное яркое воспоминание здесь: как мы поймали вместе с водой лягушку, а потом выплескивали ее.
Дальше на очень крутом откосе стоял дом Захара, пчельника. Его окружали высокие тополя, у одного из них прилажена была скамейка, заберясь наверх, запыхавшись, можно было присесть отдохнуть на ветерке, поглядеть окрест. Сам дом скрывался еще вдобавок за непроходимо густыми кустами сирени. Так, на миру и все же скрытно, жил дед Захар.
Впрочем, и, не заходя, можно было легко представить обстановку любого дома. В красном углу икона, одна или несколько, в окладе из фольги, в поблекших бумажных цветах. Сама икона тоже бумажная, иногда под стеклом. Она засижена мухами, но за образами, на божнице, хранят все самое ценное и ответственное, бумаги, документы, облигации займа, бабушка рассказала, как заставляли силой покупать эти самые облигации, вытрясали все, до последней копеечки, а называлось - добровольно, у всех они были, а зачем, похоже, никто не знал. Хранили на всякий случай, ожидая годами возвращения своих денег. Под иконами стоял деревянный стол на массивных балясинах. Стол покрывали клеенкой, а из-под нее свешивалась скатерть с бахромой. Мебель вся была самодельная, старая, крепкая, не на один раз крашенная и все же источенная жучком. Стулья были редки, чаще лавки, широкие, основательные, выкрашенные светло-коричневой краской, той же, что на полу. Потолок не красили, иногда оклеивали обоями. Обоями же покрывали стены. Обязательно висели на стене: часы с гирями на цепочке, которые нужно было периодически подтягивать, фотографии родителей или самих хозяев в молодости, отретушированные до неузнаваемости, рядом великое множество других фотографий, всех родственников до десятого колена, альбомы были редки, все годами пылилось на стене, выгорало, желтело, не замечалось. Только когда приходил в гости новый человек, показывали всех и перечисляли, будто бы можно запомнить. Почва для разговоров и воспоминаний неисчерпаемая. Обязательно отрывной календарь, радиоприемник где-то по соседству и холстяной коврик с медведями на поваленной псевдошишкинской сосне или гуляющими посреди неестественно-гладкого леса коричневыми оленями, нарисованными на нем краской. От старости он никогда не выглядел аляповатым, к тому же закрывал часть стены, все лучше, чем ничего. Под коврик этот ставились кровати с никелированными спинками, украшенными блестящими шариками, которые так интересно отвинчивать и носить в кармане, с металлической довольно продавленной сеткой, высоким матрацем, под обязательным голубым хлопчатобумажным покрывалом. Тюлевые занавески на окнах. Зеркало в простенке, старое, мутноватое, подслеповато облагораживающее реальность, в самодельной деревянной раме, того же цвета, что и лавки, и пол. Несколько картинок или игольница, зацепленные за раму. Иногда телевизор, накрытый белой вязаной крючком салфеткой. Какая-нибудь картинка из журнала «Огонек» на стене, засиженная мухами, но неистребимо оптимистичная. Полное отсутствие книг или две-три случайные, завалявшиеся, неинтересные. Пестрые половики на полу. Пара старых, тоже самодельных, но никогда не городских магазинных, стульев с жесткими прямыми спинками. Случайный сувенир: особенно почитаемы ракушки с юга, покрытые лаком, в которых удобно держать различные мелочи, и стеклянные красно-белые башни московского Кремля. Вот и вся обстановка.
Ткацкий станок обычно хранился в сенях или клети позади дома. Ткацкий станок в Синячихе, Свердловская область, 2005.
Предыдущая ... Следующая
09.02.1993
но не вещь.
Иосиф Бродский