Книга детства. 1993 (5)
Т. Быстрова
Сначала мы их не видели и не слышали даже, может быть, в мокрую пасмурную погоду они не жужжат? Не знаю. Начиналась игра, накрапывал дождик, ехала в гору почтальонка, возвращалась из села с письмами и посылками, тогда письма еще приходили и газеты выписывали, чаще всего местные, с короткими заметочками селькоров, мутными фотографиями, на которых невозможно было бы узнать и самого себя, и последними данными уборки, потому она исправно отправлялась в дорогу ежедневно, десять километров туда и столько же обратно из следующей за нами деревни Балунцы на живом послушном и неторопливом транспорте, в открытом плетеном коробе-тарантасе, в любую погоду. Почтальонок на моем веку сменилось несколько, но, кажется, их всегда звали Нюрами, Нюрками, как все говорили, и они слились в памяти в собирательный образ сухощавой краснолицей от загара женщины в пестрой, завязанной сзади и низко надвинутой на лоб хлопчатобумажной косынке, прорезиненном плаще и резиновых сапогах, впрочем, неясно, откуда на этой картинке взялись сапоги, потому что тетка Нюра всегда сидела в тарантасе, укутанная внизу до пояса клеенкой, и короб скрывал вытянутые вперед ноги, придавая телу неестественность манекена или калеки.Она приостанавливалась, собирая почту, у тех домов, откуда кричали в окно или спешили сами, и днем, развозя ее, редко спешивалась, разве что у магазина, где в очереди за хлебом можно встретить всех, кого не оказалось дома. С ней разговаривали, старились дружить, потому что в несчастье, особенно при болезни, она становилась одним из возможных и достаточно надежных способов попадания в село, автобуса-то ведь не было, а молоко с колхозной фермы увозили раным-рано утром. Раз в месяц она привозила старухам пенсию. Бабушка Маня, проработав всю жизнь, получала семь рублей в месяц. На хлеб, сахар и табак хватало. (Я никогда не слышала разговоров о деньгах или их нехватке. Обычной оплатной всех хозяйственных мужских услуг - дров, почки, ремонта, - была водка, от чекушки до поллитра).
Мы гуляли на лугу, лошадь с почтовым грузом тяжело взбиралась на крутой глинистый угор, значит, было около одиннадцати часов, обеденное время по деревенским меркам, впрочем, обед был скорее наименованием середины дня, чем приема пищи, вовремя и много днем никто не ел, все на бегу, между делом, на скаку, лук, черный мокрый хлеб по двенадцать или четырнадцать копеек за буханку, огурец, квасок, молоко, иногда лук толкли и заливали густо растительным маслом, как все это выносили желудки, непонятно, но другого я не помню, - ни особо обильного, ни слишком необычного, - возможно, по свойственной детским воспоминаниям избирательности. Ну, разве что окрошка или вчерашняя холодная уха.
Укрывшись среди травы можно было выгадать заранее, когда лошадь покажется из-за крутого бугра, и спрятаться, схорониться, чтобы никто не увидел, не догадался, что мы здесь есть. В этот момент и началось что-то неясное, уколы, неприятное, брезгливость вызывающее ощущение ползающих шершавых комочков на коже под плотным джемпером, надетым на голое тело, чем стирать холодной водой, лучше не одевать вовсе, так рассуждали в деревне. И не больно еще было, но страх закрался вместе с этими поползновениями, напоминающими щекотание мохнатой травинки на берегу после купания. А дальше боль, жжение и жужжание, уже явственное, и догадка о том что - пчелы. Бег домой, там взрослые, они помогут, они спасут, должны, обязаны, они освободят от маленьких непредсказуемых незваных пришельцев. Конечно же, я вела себя вопреки всем правилам, махала руками, выгоняла из-под кофты, бежала от тех, что уже вылетели из меня. Дома их ловили и давили полотенцем. Укусов было немного, раздулась щека, опухла губа, больше было испуга. Настолько больше, что я никогда уже не ходила играть на лужайку.
Вообще страхов не случалось, чаще они бывали надуманными, навеянными рассказами старух или историями сверстников в заброшенном доме, или в сумерках на скамейке под густой, свисающей почти до земли черемухой, о гробах, украденных детях и разбойниках, но не свои собственные. Ни в лесу по эту сторону реки, где стояла наша деревня, ни в чистом поле, ни на скотном дворе, ни у речки страшно не было. Все это был наш мир, мой и моей бабушки, и других немногих людей, каждый из которых знал другого и всех родственников этого другого, и их соседей и детей, дела и сплетни, секреты и ссоры, если не лично, то понаслышке, но тоже весьма отчетливо. Я не пою хвалу патриархальной идиллии, выглядыванию из окошка на каждого проходящего, соглядатайству и мелочной болтовне на завалинках, я просто объясняю, почему страшно не было. Только один был настоящий испуг, но без меня, когда пятилетний брат и бабушка в одиночестве шли по полю, из леса вышел волк, хвост прямой и глаз злой. Бабушка сказала: «Собака», а брат взял палку наподобие ружья и закричал храбро: «Паф-паф». Он не испугался, волк убежал в лес.
Был страх грозы или блуждания по лесу, но с людьми все это никак не связано. Мир был светел, красив и прост. Я не боялась коров, собак, лошадей и петухов, слегка опасалась гусей. Мы торопливо шагали мимо них, стараясь не смотреть, останавливая взгляд прямо перед собой, чтобы он, не дай Бог, не был бы истолкован этими глупыми опасливыми птицами как угроза, чтобы, распахнув крылья, гусь с шипением не погнался бы за нами. Гуси, впрочем, тоже знали меру, пробежав метра два и вполне удовлетворенные эффектом, возвращались как ни в чем не бывало к потомству, щипали травку. Теперь времена не те, и мне давно уже кажется, что собаке хочется меня укусить, причем за ногу и сзади, а петуху или курице клюнуть. Почему так? - Может быть, в воспоминаниях некоторые эпизоды выглядят более устрашающими, чем были на самом деле, может быть, рассказы других «пострадавших» повлияли.
Случаев столкновения с животными немного, но все они достаточно ярки. Их, конечно, не могло не случиться в мире, столь густо заселенном разными живыми существами, которые нас жгуче интересовали или не менее жгуче интересовались нами. К собственно моим пчелам, объясняемым в семье, как правило, моим вечным непослушанием и поперечностью, прибавились потом другие, от которых мы убегали с мамой и бабушкой, присев в заулке передохнуть после долгого изматывающего похода в лес и предвкушая скорый приход домой, в прохладные сенцы, к квасу и холодной воде, мы бежали потом рысью через всю деревню вниз, забыв о разумных мерах предосторожности, махали руками и, кажется, не совсем прилично визжали, размахивая полными корзинами грибов. Покусали и на этот раз, меня меньше всех.
Другой укус, лошадиный, я спровоцировала сама. Кормила этого огромного медлительного мерина черным хлебом через узкое окошко конного двора. Нам нравились лошади, их теплое дыхание и умные глаза, спутанные гривы с комками репейника, бархатистая, подергивающаяся нервными движениями от мух и паутов, кожа. Мы ходили к конюшне и разглядывали их целыми часами, нам хотелось, чтобы это были наши лошади, и они бы знали нас и выделяли из всех других людей. Мы кормили их хлебом и кусочками сахара и разговаривали с ними в ожидании того момента, когда можно будет прокатиться на них верхом, хотя бы немного. Конь укусил меня за палец случайно, протягивая губы к куску, лежавшему на ладони, не со зла. Но почему-то я стала реже ходить с тех пор к лошадям, наверное, городская осторожность уже вступала в силу. Да и палец побаливал.
Самый страшный случай рассказывает опять-таки брат Леша, за которым погналась разъяренная свинья гигантских размеров, ей показалось, что у нее вот-вот отберут ее ненаглядных деточек. Леша говорит, что никаких злых намерений не имел. Я наблюдала эту сцену нечаянно со стороны, он направился через дорогу к соседнему дому и, по-моему, все-таки слегка поддразнивал ее, оттого что свинья, не более. Она казалась огромной розово-грезя-коричневой глыбой застывшего полусонного жира. И, разомлев от солнца и материнских нелегких забот, нежилась в тени густой черемухи, когда что-то внезапно обеспокоило ее и привело в состояние необузданного гнева. Хрюкая громко и зло, как пожарная машина (при чем тут пожарная машина, право, не знаю, но убирать не стану), она промчалась за братом метров сто, и остановить ее никто не смог бы. Вепрь из охотничьих воспоминаний Мюнхгаузена выглядел бы кротким ангелочком в сравнении с этой фурией. Кто бы мог предугадать?
В связи со страхами Леша вспоминает также старого мужика Митьку, жившего в проулке, в последнем доме, на отшибе от всех остальных и бобылем, им пугали детей в детстве, чтобы слушались. Мужик был таинственный и грозный, молчун и матершинник, и, кроме того, неподалеку от его избы начинался большой лог, куда уносили новорожденных котят, все это сплеталось в жутковатый полусказочный образ: мученики-котята, темный сырой овраг, заросший густыми непролазными кустами, а дальше старыми колючими елями, угрозы по поводу Митьки, угрозы самого Митьки, которому, похоже, нравился его имидж, недаром он старался придерживаться роли постоянно, не только разговаривая с детишками. Я этого страха не помню, значит, не очень-то страшен был. Хотя в логу, среди мрачных лохматых елок, даже без Митьки, даже днем было полутемно, как-то одиноко-потерянно, от всего мира оторванно и действительно жутковато, даже рыжики во мху под еловыми лапами не помогали.Вполне можно было ждать, несмотря на близость жилья, появления лешего или ведьмы какой-нибудь. Но это уже опять из разряда страхов, с людьми не связанных.
Предыдущая страница ... Следующая страница
19.08.1993
но не вещь.
Иосиф Бродский